Преобразователь - Страница 47


К оглавлению

47

– Привет, Серый, – донесся до меня бодрящий, как аромат утреннего кофе, голос моего боевого товарища. – Ты еще не придумал, как нам искать искомое?

– Нет, еще не домыслил мысль, мой милый друг.

– Это ты на Мопассана намекаешь, или еще на что?

– Конечно, на «еще». Зачем нам Мопассан? Нам Мопассан не нужен. У нас нынче денег нету ни на Мопассанов, ни на Монпарнасов, ни даже на каких-то Монплезиров. У нас денег вообще нету. Ни на что.

– Намек прозрачен. Сколько тебе подкинуть?

– «А под какой процент, дружище?» – как говаривал старик Гобсек, принимая в заклад серебряные подносы. Имей в виду, мне подносы не нужны.

– Подносы принимал папаша Горио ради своих прелестных малюток. И про процент – это клиенты спрашивают. Ты что, обзавелся малюткой?

– Малюткам было лет под тридцать, и они, если не ошибаюсь, были дамами полусвета? Увы мне… нет у меня малюток, потому что нет денег…

– Слышу, слышу. Будут тебе деньги, будет и свисток. Сейчас привезу. Тысяч пять евриков хватит, чтобы разговеться?

– Какой ты мелочный, Эдик, – я сладко потянулся и поддел ногой край сползшего одеяла. – Я тут вспоминал, как мы с тобой лягушек от засухи спасали. Помнишь? У тебя на даче, в Малаховке? Мы руками вычерпывали лягушачью икру из затхлой водицы и перекладывали в ведро, вопя от страха и отвращения. Икра была скользкая-скользкая, и ты потом еще уронил ее мне в резиновый сапог?

Я до того увлекся, что воспоминания, вызванные моей брехней, вдруг навалились на меня удушающей подушкой.

Ведь было, было! И лягушки, и саранча в коллекцию, и коврижка с изюмом и орехами, испеченная обязательной еврейской бабушкой к чаю. И Эдик болтал коричневой ногой, и я пихал его локтем под худосочные ребра, и мы стукались коленками и головами в кровати, где ночью делили байковое одеяло в нелепую розовую клетку.

Прозрачная, как сентябрьский денек, неуместная пауза воцарилась между нами, и мысли наши в неведомом измерении сплелись воедино, обожглись и отшатнулись друг от друга.

– Эдик, – позвал я его, – помнишь, моя мать сделала к Пасхе ну, эту, из творога, массу, а мы ее…

– Да, конечно, – заторопился Эдик. – Моей бабушке перед этим из синагоги свежую мацу принесли, а мы ее утащили и пасхой мазали… А теперь старая синагога сгорела, – зачем-то сказал Эдик и вздохнул.

Мы замолчали.

– Эдик, ты можешь сделать мне одолжение?

– Смотря какое.

– Пусть на сегодня ваши снимут слежку. На один день. За это я обещаю узнать о завещании.

– А ты не врешь?

– Эдик, ты меня знаешь. Я понимаю, что деваться мне некуда, но не загоняйте меня в угол. Я обещаю, что сделаю все от меня зависящее. Если завещание существует, я его найду. Если нет – докажу, что его не было. И поверь мне, Эдик, поверь, что я действительно ничего не знаю о своем отце. В первый раз о нем, впрочем, как и об остальном, я услышал от тебя.

– Я верю тебе. Я очень хорошо помню твою мать, и поэтому могу поверить во что угодно. Это я без обид говорю. Я попытаюсь их убедить, но не ручаюсь. Если слежка будет снята, я тебе сам позвоню. Кстати, сейчас нас не слушают. Технический сбой.

И, усмехнувшись, Эдик повесил трубку.

Мать жила в доме, окна которого смотрели в Чистый переулок. Я не был здесь уже черт знает сколько, но ничего не изменилось. Все та же многопудовая дверь, замазанная масляной краской, с трудом поддалась моему усилию и впустила меня в холодный полумрак подъезда. Огромное парадное старого доходного дома тонуло в свете двадцатипятиваттной лампы. Лифта в доме не было, и я, тяжело сопя, взбежал на третий этаж, который можно было смело приравнять к шестому обычной многоэтажки. Я вставил длинный латунный ключ в недра замка, поковырялся там минуты две. Щелкнув, дверь распахнулась.

Я вошел и огляделся. Волна знакомых запахов едва не сбила меня с ног, и я бессильно опустился на диванчик под вешалкой. Над моей головой болтался старый плащ матери, на туалетном столике стоял флакон духов с застывшей маслянистой пленкой на дне. Я не любил приходить сюда, да никогда и не приходил. Все счета я давно оплачивал с карточки, а бывшие соседи не мучили меня жалобами на перекрытые краны с водой и неработающие унитазы. Квартиру никто не грабил, и даже нехорошие черные рэйдеры и непорядочные риелторы меня не тревожили. Наверное, потому, что все риелторы тоже крысы. Теперь‑то я знал, о чем говорила Анна в день нашего знакомства.

Сначала я не хотел разуваться, а потом мне вдруг стало стыдно. Маме вряд ли понравилось бы, если бы я вперся в дом в уличной обуви. И хотя все покрывал слой пыли, я залез в тумбочку и достал оттуда старые тапки. Пакет, с предусмотрительно купленными коньяком, нарезкой и кофе, я прихватил с собой и пошел на кухню. Там было пусто и мертво. Не капала вода, не шумели батареи, сквозь наглухо закрытые окна не было слышно воркотни голубей и детских воплей. Я поднялся на цыпочки и с трудом открыл форточку. Рассохшееся дерево с лязгом поддалось, и лицо мне обдало струей вонючего московского воздуха. Но это было лучше, чем удушающий запах прошлого. Я повернул рукоять на стояке, и в трубах зашумело. Из крана хлынула оранжевая от ржавчины вода и текла минут пять. Только после этого я наполнил любимый мамин чайник с розочками и зажег газ.

В носу у меня зудело от пыли, и я несколько раз мучительно чихнул. Из носа тут же потекло. Шмыгая и едва не роняя сопли на паркет, я прошел к себе в комнату и сел на продавленную тахту, укрытую клетчатым пледом, – почти единственную кроме кухонной мебель, которой было меньше пятидесяти лет.

47