– Что ты мелешь? Твоя сестра видела, это все знают! Иначе она не могла бы править вашим народом.
– Моя сестра врала всю жизнь. Она видела не больше, чем любая крыса на куче отбросов.
– Ты лжешь! – Билэт вскочил со стула и подошел к ней.
Кловин чертила на стекле букву «б».
– А что ты так всполошился? Тебе-то что? – женщина развернулась, и они едва не стукнулись лбами.
Билэт раздраженно топнул ногой.
– Скажи, что ты лжешь мне назло. Ты просто злорадствуешь.
– Нет… Не сейчас. Оставим ее в покое. Когда я смотрю на тебя, я каждый раз чувствую, что в мире нет ничего прекраснее тебя. Ты красив, даже когда злишься, – она протянула руку и погладила его по груди. Он отскочил от нее, как от раскаленного железа.
– Кловин, это важно! Поклянись своим даром, что ты не врешь!
– Клянусь, мой любимый, я говорю только правду. С самого детства, с того самого дня, когда во мне открылся дар, Бьянка сходила с ума от зависти. Она была удивительно красива, она мечтала быть первой, она хотела быть королевой. Но красота не имеет цены в нашем народе. Ее просто никто не видит. Красоту сестры могли оценить только люди и я. Но люди – наши враги, а я стала ее главной соперницей. Я никогда не думала об этом. Я не знала, что можно так завидовать. Бьянка придумала игру – она показывала на все, что нас окружает, а я должна была описать ей, какого цвета небо, деревья, солнце, опавшее листья. Она запоминала и повторяла. Я считала, что так ей легче перенести свою слепоту, что, может быть, когда-нибудь это знание поможет ей увидеть на самом деле. Но Бьянка решила по-другому. И когда ночью меня схватили, надели на голову мешок и увезли в Гильдию, меньше всего я обвиняла в этом свою сестру. Много всего случилось, прежде чем я узнала правду. Бьянку уже короновали как видящую. Детская игра завела ее слишком далеко. Некоторые из нас догадывались, что она лжет. Но молчали, ибо Семья не в том положении, чтобы пережить еще одну междоусобицу. Лучше фальшивая королева, которой можно управлять, чем настоящая, но пришедшая из чужого клана.
Билэт отвернулся к жаровне с углями, и багровые отблески угасающего пламени заплясали на его лице.
– Значит, она лгала… – прошептал он. – Дрянь! – такая ненависть прозвучала в этом слове, что Кловин отшатнулась. – Дрянь и потаскуха! – он с силой дернул себя за волосы, со злостью пнув кувшин с вином. Тот опрокинулся, расколовшись надвое, и темно-красное молодое вино залило шкуры.
– Что ты бесишься? Какое тебе дело до ее вранья – она умерла, – Кловин попыталась обнять его за плечи, но тот выскользнул и схватился за флейту.
Кловин невольно попятилась.
– Тебе вернули инструмент?
– Да, а что? Если тебе противно – уйди.
– Ты знаешь, Билэт, мне тягостно слушать ее. Один раз я слушала эту песню и горько поплатилась за это… Словно ножом скребут по точильному камню, и что-то сжимается, сжимается у меня внутри. Мне становится страшно, с каждым звуком и воля, и разум покидают меня, а я превращаюсь в…
– Но ты и вправду превращаешься, – в глазах Билэта сверкнула злая усмешка. – Все так и должно быть.
Кловин откинула со лба спутанные волосы и отвернулась. Ее губы задрожали.
Билэт взял ее пальцами за подбородок.
– Ладно, прости. Может быть, потому я и сплю с тобой. Мне нравится, когда твое лицо ускользает, а взамен него, словно из глубокого колодца, мне навстречу выступает совсем иное. Чужое. Мне это нравится, – повторил он и поднес флейту к губам.
Прежде чем дунуть в мундштук, он долгим взглядом окинул стоявшую перед ним женщину.
– Жаль, что твоя сестрица была такой никчемной лгуньей. Мне очень жаль, – тихо произнес он после недолгой паузы, и грустная улыбка озарила его прекрасное лицо.
Он прикрыл острые, как стрелы, ресницы, сквозь которые напоследок влажно сверкнули небесно-голубые глаза, и нежно выдохнул.
Из флейты излился звук.
Кловин застонала и зажала уши. Музыка исторгла из ее груди хриплый вопль отчаяния. Корчась от боли, она подхватила платье и бросилась вон из спальни. Но ему было все равно. Он играл, глядя, как умирает огонь, становясь из оранжевого синим, как седеют и осыпаются на медный лист обугленные головешки. У него больше не осталось выбора.
Слезы катились по его бледным щекам, огибая уголки скорбно опущенного рта. Он плакал. И это было все, что он мог сделать для них обоих.
Одевшись и причесавшись без посторонней помощи, Кловин долго стояла перед драгоценным медным зеркалом, висевшим напротив окна. Угасающие лучи солнца бросали последние отблески в стрельчатые окна башни. В мутном медном листе она была даже красива: металл сглаживал слишком острые черты лица, угловатую фигуру, скверную осанку. Она вытянула руку и прикоснулась к лицу напротив, словно пытаясь ободрить неясное отражение, как ободряют единственного друга. Она давно смирилась с собой. Простила себе и красные огоньки в глазах, и чересчур твердые ногти, и хищный оскал, и грубость манер, как простила Бьянке ее совершенство. Она лишилась сестры давно, когда та продала ее крысоловам, но рана открылась и заболела тогда, когда она увидела клинок между ее грудей. Кловин поднесла руку ко лбу и замерла. Она видела этот клинок раньше. Видела. Когда-то давно, у крысоловов. На нем был герб Гильдии – так они метили и оружие, и доспехи. Но где она могла его видеть? Это был ритуальный клинок. Таким закалывали крыс-оборотней, ее народ, ее племя сабдагов. Где она могла его видеть? В плену, в подземелье, у стражей? У епископа? У Рэндальфа? Или у одного из тех ломбардцев, с которыми имел дело Жозеф-Иосиф? Нет, скорее у Рэндальфа. Это его земли, он мастер Гильдии, и он вполне мог убить Бьянку. Зачем? Чтобы посеять вражду в клане, чтобы уничтожить Семью, чтобы возвести ее, Кловин, на трон. Из любви к искусству, наконец. Да, и королевский перстень у нее.